|
В 1368 г. после нескольких лет восстаний, смуты, борьбы
различных группировок между собой и всех вместе против монголов
— пала правившая почти два столетия иноземная династия Юань; на
престол взошел крестьянин по происхождению, буддийский монах,
бродяга и разбойник Чжу Юань-чжан, который сделался под именем
Тай-цзу первым императором новой династии, нареченной Мин — Сияющая.
Государь был человеком явно незаурядным. В отличие от монгольских
правителей и сражавшихся с ними прочих повстанческих вождей, пренебрегавших
образованными конфуцианцами, он привлек на службу талантливых
военных и гражданских администраторов, которые сумели организовать
армию, восстановили основы государственного управления, в первую
очередь, систему экзаменов для тех, кто хотел занять чиновничьи
должности.
Тридцать лет правления Тай-цзу оказались настолько успешными,
что, казалось, династии суждена долгая и счастливая судьба. Мины
и в самом деле находились у власти триста лет, знали периоды расцвета
и годы смуты, но достичь величия Танской династии все же не сумели,
хотя подражать ей стремились изо всех сил.
Первой столицей империи стал Нанкин. Город отличало удобное местоположение
в устье полноводной Янцзы, в центре богатого и плодородного края.
Кроме того, сюда еще несколько столетий тому назад после падения
династии Северная Сун бежали от могольских завоевателей сотни
знатных и образованных семейств, теперь составивших опору трона.
Да и северные кочевники, постоянно тревожившие набегами границы
империи, не представляли серьезной угрозы для Южной столицы.
Наследники Тай-цзу не сумели сохранить те преимущества, которые
обеспечивала государству столица на юге. Третий минский император
Юн-лэ перенес столицу в Пекин, поближе к собственным владениям.
Двор оказался оторванным от высококультурного юга, противостояние
северных и южных кланов сделалось более резким; опасное соседство
с северными границами империи рано или поздно должно было отразиться
на безопасности государства.
Возникшая на гребне антимонгольского движения династия Мин, успешно
справившаяся с иноземцами, вынуждена была, тем не менее, вести
с кочевниками нескончаемые войны. Покуда у власти находились императоры,
сведущие в военном деле, способные вести за собой войска, китайцы
успешно противостояли монголам. Но с середины ХV века на троне
один за другим оказываются слабые правители. Они передоверяют
управление государством дворцовым евнухам, натиск кочевников усиливается,
и китайская армия терпит несколько чувствительных поражений.
Засилье евнухов, озабоченных исключительно собственным процветанием,
нанесло стране непоправимый вред. Налоговое бремя с каждым годом
тяжелело, народ нищал. То в одной, то в другой провинции вспыхивали
беспорядки. Однако силы династии еще не были окончательно подорваны.
Минская империя узнала еще один почти столетний период внутреннего
умиротворения. Правда, и в эти, сравнительно благополучные годы,
внешние враги продолжали набеги на Китай: северные кочевники доходили
до городских стен Пекина, а японские морские пираты грабили юго-восточное
побережье страны, захватывали пленных в расчете на выкуп. Справиться
с угрозой извне центральная власть уже не могла.
В конце XVI в. началась длившаяся почти шесть лет война с Японией,
пытавшейся захватить вассальную Корею. Из этой войны Китай вышел
окончательно истощенным. Падение династии сделалось лишь вопросом
времени. "Могильщиком" Минов оказалось государство маньчжуров,
возникшее в северной провинции Цзилинь. Именно маньчжуры основали
новую династию Цин. Впрочем, сами они вряд ли одолели бы огромный
Китай, но государство, ослабленное внешними войнами и мощными
восстаниями внутри страны против произвола евнухов, просто не
готово было к сопротивлению. Последний минский император Сы-цзун
повесился в Императорском парке, когда узнал, что Пекин взят повстанческой
армией под водительством Ли Цзы-чэна.
***
Триста лет правления династии Мин оставили глубокий след во многих
отраслях китайской культуры. Выдающаяся драматургия, великие романы,
увлекательные городские повести, знаменитый минский фарфор, живопись
и каллиграфия, философия и многое другое прославили эту эпоху.
Но и в самых подробных перечнях высоких достижений не встретится
нам классическая поэзия. Между тем, излюбленная сначала в Китае,
а потом и за его пределами схема чередования наиболее прославленных
в ту или иную эпоху родов и жанров словесности — стихи (ши) при
Тан, мелодии (цы) при Сун, драма при Юань, роман при Мин, — вовсе
не утверждает с определенностью об упадке, к примеру, сунских
стихов в сравнении с танскими, или минской драмы в сравнении с
юаньской.
Минская поэзия безусловно сохранила чрезвычайно высокий уровень,
свойственный предшествующим эпохам. Иначе и быть не могло: тысячелетиями
непрерывно длящаяся традиция, великое множество стихотворцев,
читателей и почитателей стихов, которые в умении сочинять стихи
подчас мало уступали признанным поэтам, само классическое образование,
включавшее поэзию в качестве одного из главных элементов — все
это служило достаточно прочным фундаментом для поэзия в эпоху
Мин.
Правда, теперь — в отличие от танского времени — поэзия уже не
доминировала безоговорочно в системе жанров изящной словесности.
Повествовательная проза и драматургия успешно соперничали с ней
в популярности. Правда, и тот и другой жанр покуда не могли существовать
без поэзии: стихотворные вставки — существенный элемент тогдашней
повествовательной прозы, а драматургические арии и по сей день
тесно связаны с традицией стихотворчества. Это ли не свидетельство
высочайшего авторитета поэзии!
Другое дело, что в минскую эпоху среди тысяч стихотворцев, конечно
же, не сыщется поэта, равного гениям, творившим при Тан или Сун.
И лучшие поэты трехсотлетней династии не встали вровень с Ли Бо,
Ду Фу, Бо Цзюй-и, Су Дун-по. Но не давшая неимоверных взлетов
поэзия эта в целом взошла, быть может, на более высокую ступень,
приблизившись к тому идеалу, к которому издавна стремилась поэзия
в Китае. Минская поэзия — это классицизм высшей пробы: искусность
формы, устойчивость тематического набора, тончайшая образность,
соединенные с необыкновенной простотой, «пресностью», по любимому
определению китайских критиков. И вместе с тем под внешней простотой
— изощренность цитат, аллюзий, реминисценций, заставлявшая отступать
даже признанных знатоков.
***
Представить такую поэзию иноязычному читателю, воспитанному в
радикально иной поэтической традиции, невероятно сложно. Гениальные
стихи исполнены какой-то магической силы, которая способна воздействовать
«поверх барьеров», разделяющих культуры и вопреки неизбежному
несовершенству перевода. Стихи даже весьма замечательные такой
способностью не обладают. Зато они иной раз способны дать более
точное представление о поэтической традиции в целом. И, благодаря
отчетливой однородности, классической строгости, они, пожалуй,
легче поддаются переводу. Впрочем, такие стихи труднее выбирать.
Собственно, не в последнюю очередь из-за трудностей выбора читателю
и предлагается перевод одного из самых известных и авторитетных
собраний поэзии эпохи Мин. Идея перевода оригинального китайского
изборника не нова, и принадлежит она академику В. М. Алексееву,
категорически утверждавшему: "Я вообще считаю, что иностранец
не имеет права отбирать в антологию то, что ему нравится".
Это простое соображение, справедливое для любой средневековой
поэзии (ибо таковая досконально известна только прошедшему полную
традиционную выучку носителю традиции), для поэзии китайской верно
вдвойне. И вот почему.
Сборники занимают в старинной словесности Китая поистине уникальное
место. Скажем, вся китайская поэтическая традиция имеет своим
истоком именно антологию — "Ши цзин" ("Книга песен").
Жанры и их иерархия; школы, стили, направления; темы; эпохи и
имена — да практически все, что включает в себя понятие "изящная
словесность", утверждалось на протяжении столетий во многом
авторитетом антологий.
Антологии, начиная с "Книги песен", призваны были фиксировать
определенное состояние словесности, превращая отобранную совокупность
в некий эталон для данного исторического периода и санкционируя
преимущественное право одних текстов перед другими на вхождение
в строго очерченный круг словесности. Иными словами, составители
антологий в акте отбора осуществляли и акт литературной критики.
Но если критик должен доказать и показать преимущество одного
жанра перед другим, одного поэта перед его собратом или стихотворения
перед стихотворением, то составитель достигал сходного результата
самой процедурой отбора; при этом — что весьма существенно! —
критик ориентирован на лучшее стихотворение (-ния), лучшего поэта
(-тов), а антологист — на такой состав своего сборника, который,
представляя имена и тексты далеко не всегда равноценные, отражал
бы в их взаимной перекличке нечто большее, чем механическую сумму
составляющих.
Важно отметить, что включение в сборник — это не просто включение
в некую престижную совокупность, а постановка в единый, длящийся
с незапамятных времен общелитературный ряд. Как человек обретал
в Китае статус социальной личности только в родовом потоке (что
напрямую связано с одной из фундаментальных идей китайского сознания
— культом предков), так и литератор мог "состояться"
только в соположении с предшественниками, современниками и потомками.
Не случайно редчайшие поэты фигурируют в истории китайской литературы
"в одиночку" — как правило, даже крупнейшие литераторы
волею критиков образуют пары: Ли — Ду (Ли Бо и Ду Фу); триады:
три Се (три поэта V в. из семейства Се: Се Лин-юнь, Се Хуэй-лянь
и Се Тяо); бессчетные "четверо талантливых", "пятеро
выдающихся", "семеро поздних" и "семеро ранних",
"восемь знаменитых", "десять друзей" — буквально
переполняют словесность любой эпохи.
Вообще идея продуктивности соположения была осознана в Китае очень
рано. Еще великий историк Сыма Цянь (II—I вв. до н. э.) замечал,
что "установив однородность среди сущего, можно его различить;
установив однородность, можно познать", а разработанный им
жанр жизнеописаний тоже активно эксплуатирует принцип сопоставления,
сравнения, постановки в ряд, что подчеркивается и композицией
самих биографий, часто парных, или организованных по принципу
принадлежности персонажей к какой-нибудь профессиональной или
социальной общности.
Похоже, что тяга к подобному рядополаганию — одно из важнейших
свойств китайской культуры. Возможно, среди прочего она объясняется
и особенностями иероглифической письменности, по самой сути своей
дискретной и фрагментарной, повлиявшей, в свою очередь, на язык,
в котором огромную роль играет место слова в предложении, то есть
его простое практически без дополнительных языковых средств соположение
с соседними. Мысль о том, что особенности письменности (равно
как и грамматические структуры языка) накладывают явственный отпечаток
на самый тип национального мышления не нова, однако до сих пор
не получила сколько-нибудь убедительного обоснования. Между тем,
исключительно важно понять заложенную в иероглифической культуре
тягу к словарю как совокупности всех существующих знаков, по существу,
заменяющему собой привычный алфавит. Множество иероглифов остро
нуждается в словарной фиксации и — время от времени — в словарной
коррекции значений.
Каждую антологию можно рассматривать как своеобразный словарь
(в том смысле, в каком словарь фиксирует иероглиф как языковую
наличность) и как иероглифический текст одновременно — в том смысле,
что кроме собственного значения знака (отдельного стихотворения
— в антологии) не менее важным оказывается место и соседство:
как окружающие слова наделяют иероглиф грамматической функцией,
так окружающие стихотворения позволяют — даже понуждают! — прочитать
всякий отдельный текст по-иному. Кстати сказать, в китайской словесности
наряду с изборниками очень рано появились и получили широкое распространение
разнообразные циклы — стихов, коротких рассказов, — в которых
отдельный вполне независимый текст в соседстве с другими обретал
как бы некое новое качество за счет возникающей переклички смыслов,
появления новых — порой неожиданных обертонов. В свою очередь,
и весь цикл оказывался не просто суммой составляющих его элементов,
а неким отчетливо новым художес |